Ne vidno kirillicu?

См. также:

Я.Смеляков
Страница автора:
стихи, статьи.



СТИХИЯ:
крупнейший архив
русской поэзии


Заложник собственной искренности

Станислав Рассадин

85 лет назад родился Ярослав Смеляков

"Если я заболею, к врачам обращаться не стану..." Таковы самые известные смеляковские строки - как водится, благодаря мелодии, сочиненной, кажется, Юрием Визбором. Это 40-е годы. Вот 60-е: "Я на всю честную Русь / заявил, смелея,/ что к врачам не обращусь, /если заболею/. /Значит, сдуру я наврал / или это снится, / что и я сюда попал, / в тесную больницу?"... Метафора за метафорой того, давнего стихотворения отвергаются и опровергаются: "Медицинская вода / и журнал "Здоровье". / И ночник, а не звезда / в самом изголовье".

Первое стихотворение принадлежит человеку, у которого позади ранняя слава, арест, война, плен, новый адрес (впереди же еще один), но пока есть душевная сила самое смерть воспринять как слияние с миром, с природой: "Не больничным от вас ухожу коридором, / а Млечным Путем". В стихотворении позднем - до ужаса реальный человек наедине не с миром, а с собою самим, в смятении и тоске: "Бормочу в ночном бреду / фельдшерице Вале: / "Я отсюдова уйду, / зря меня поймали. / Укради мне - что за труд?! - / ржавый ключ острожный". / Ежели поэты врут, / больше жить не можно".

Смеляков был не из врущих. То есть я далеко не уверен, будто он искренне поносил, вкупе со многими, "власовца" Солженицына (как-никак не только большого писателя, но - зека, вдобавок сказавшего правду о лагере, которого Смелякову пришлось хлебнуть не единожды. И собственные стихи о котором он глухо держал в столе - их опубликовали лишь посмертно). Но драма его пронзительного лирического дара была рождена не только страшной судьбой.

...Вряд ли намеренно - даже наверняка нет - два стихотворения уж совсем давних, 30-х годов, опять же контрастно аукнулись уже своими заглавиями: "Любовь" и "Любка". В одном - юный типографский рабочий (профессия самого Смелякова, собственноручно набравшего свою первую книжку) ненавидит соперника, зрелого, сильного, знающего "дела и деньги", и предъявляет свое право пролетария-гегемона на любовь его жены. Зато в другом - не до младобольшевистских притязаний: "Мы еще не жили, а уж нас разводят, / а уж нам сказали: "Пожили. Пора!" / Мне передавали, что с тобою ходят, / нагло улыбаясь, наши фраера. / Мне передавали, что ты загуляла - / лаковые туфли, брошка, перманент. / Что с тобой гуляет розовый, бывалый, / двадцатитрехлетний транспортный студент"... Двадцатитрехлетний! Экая, право, заматерелость!

Эта стилизация под блатную одесскую "Любку", она же - "Мурка", естественна потому, что идет веселая игра в чувство, но - игра, освобождающая от угрюмой необходимости следовать идеологическому канону.

Может показаться странным сопоставление этого шедевра юноши Смелякова с шедевром его зрелой поры, жестко озаглавленным стихотворением "Жидовка" (при первой, также посмертной, публикации в "Новом мире" переименованным в "Курсистку" - вероятно, дабы избежать подозрения в антисемитизме). "Прокламация и забастовка, / Пересылки огромной страны. / В девятнадцатом стала жидовка / Комиссаркой гражданской войны. / Ни стирать, ни рожать не умела, / Никакая не мать, не жена - / Лишь одной революции дело / Понимала и знала она. / Брызжет кляксы чекистская ручка, / Светит месяц в морозном окне, / И молчит огнестрельная штучка / На оттянутом сбоку ремне". Ужас нормального человека (вдруг явившего драгоценнейшую нормальность) при виде фанатички, кого неспособны переменить ни кровь посылавшихся ею на казнь, ни собственная гулаговская судьба,- вот что столь явственно здесь: "В том районе, просторном и новом, / Получив как писатель жилье, / В отделении нашем почтовом / Я стою за спиной у нее. / И слежу, удивляясь не слишком - / Впечатленьями жизнь не бедна, / Как свою пенсионную книжку / Сквозь окошко толкает она".

"Толкает" - что за выразительнейший глагол, выразивший именно непеременчивость, то бишь неисправимость!..

Итак, где легкая "Любка" и где мучительная "Жидовка"? Меж тем они родственны своею свободой - пускай даже юношеские стихи свободны как бы первоначально, еще не захотев, не успев уступить независимость установкам эпохи, а в стихотворении позднем, до жестокости жестком, прорвалась освобожденность. Высвобождение из-под власти того, чему Смеляков присягнул служить, возможно, больше из страха, чем из истинной убежденности. И в свободе своей - столь разной - оба стихотворения цельны. Целостны.

Чаще, однако, цельность и целостность представали не в таком обаятельном воплощении. "Мы твоих убийц не позабыли / в зимний день, под заревом небес, / мы царю России возвратили / пулю, что послал в тебя Дантес", - в этом бесчеловечном роде он изъявлял любовь к Пушкину. А взявшись писать о его вдове, о "Мадонне", также явил чрезвычайную бестактность: "Напрасный труд, мадам Ланская, / тебе от нас не убежать!"

"Мы царю России возвратили... От нас не убежать!" Собственное лирическое "я" оказывается в безнадежной роли заложника у "нас", марширующих только строем. И что, может быть, еще хуже, входит в силу синдром заложничества, объект исследования нынешних психологов: заложник, смертельно боясь тех, кто взял его в плен, начинает их и любить. Отождествляет себя с ними.

Не самоутверждения ради вспомню, как три соавтора, Л. Лазарев, Ст. Рассадин и Б. Сарнов, некогда сочинили пародию, кончавшуюся: "Пускай смазливая канашка / как бы добилась своего. / Была у Пушкина промашка, / но мы поправили его". И одному из авторов, мне, привелось объясняться с обидевшимся Смеляковым. "Я же хотел его от нее защитить!" - был его аргумент, на что я ответил вопросом: "А он вас об этом просил?" И не удержался, чтоб не смоделировать ситуацию: как Пушкин, живи он сейчас, среагировал бы на подобный тон по отношению к Наталии Николаевне? Стало быть, кто тогда мог оказаться на месте Дантеса?

Кончилось разрывом наших неблизких отношений, мы перестали здороваться, что было отчасти пикантно: я писал в ту пору книжку о Смелякове. Впрочем, когда она, безжалостно оскопленная редактурой, вышла, он встретил ее враждебно. А. П. Межиров рассказывал мне: якобы Ярослав Васильевич, прочитав, заплакал, ударил кулаком по столу и вскричал: "Он сводит счеты с моим поколением!"

Счетов не было. Была попытка выявить в Смелякове то, что возвышало его над поколенческой массой; что хоть частью принадлежало той поэзии, где отсчет шел от Ахматовой и Пастернака. А к этой части будет справедливо отнести не только то, где случался прорыв к полной свободе, но и то, что мечено раздвоенностью. Или, если угодно, двойственностью.

Евгений Евтушенко тонко заметил, что в нежно любимом им Смелякове соединялись "советскость" и "антисоветскость", державность царя Петра и слабость, трепетность царевича Алексея,- понятно, имелось в виду сильнейшее стихотворение "Петр и Алексей", где выяснялось, чья правда выше. Приговор не был заранее, по-советски предрешен, сам смеляковский Петр мучился сомнениями, решая судьбу сына: "Это все-таки..." Все-таки! "...В нем до муки / через чресла моей жены / и усмешка моя, и руки / неумело повторены". Тут и само это "неумело" - то ли попрек жене и сыну, то ли попытка его извинить: что, мол, взять с неумехи? "Но..." Вот именно - "но"! "Но, до боли души тоскуя, / отправляя тебя в тюрьму, / по-отцовски не поцелую, / на прощанье не обниму. / Рот твой слабый и лоб твой белый / надо будет скорей забыть. / Ох, нелегкое это дело - / самодержцем российским быть!.." А в финале - не только ритуальный авторский жест: "...уважительно я склоняюсь / перед памятником твоим", но главное то, что пронзительнее, выразительнее, чувственнее любого ритуала: "Тусклый венчик его мучений. / Императорский твой венец".

Сама яркость этих двух строк утверждает, что сломленный, боящийся власти Смеляков не сказать добровольно, однако все же разумом и душой выбрал ее сторону, простив ей "тусклый венчик" своих собственных мук. Пуще того, унизив его эпитетом. Дела не слишком меняло и наличие стихотворений, которые никак не могли быть опубликованы по тогдашним цензурным соображениям,- как, к примеру, стишок про Машку, которая, подкалымив там и сям, гуляет с устатку в пивной: "И того не знает, дура, / полоскаючи белье, / что в России диктатура / не чужая, а ее!"

Конечно, нельзя не расслышать иронии над тем, что диктатура оказалась перехваченной у таких, как Машка, и, следовательно, вроде бы и над самой диктатурой. И, конечно, попади эти стихи в пору их написания (1966) на глаза тем, от кого Смеляков их скрывал, их сочли бы антисоветскими. Но, как ни крути, именно диктатура была для уставшего, измученного, сдавшегося поэта... Желанной? Скорее - той реальностью, которую он согласился принять.

Так с политической точки зрения. А с поэтической? Снижает ли все это эстетический уровень хотя бы великолепных стихов о Петре и Алексее? И да, и нет. Приняв свое время, Смеляков воплотил его - подчас с поразительной силой; что ж, это уже достоинство, уже похвала. Одержал ли он победу над временем и над своею судьбой (в том смысле, в каком Ахматова назвала победителем гонимого и убитого Мандельштама)? Во многих стихотворениях - нет, ни в коем случае. В немногих - да, безусловно. В прочих, в таких, как о Петре с Алексеем или о загулявшей бабе,- в относительной, впрочем, заметной мере: именно потому, что мучительная раздвоенность не уступила все-таки до конца отупляющей, нивелирующей силе. Боль, страх, мука заложника пробились даже сквозь внушаемую себе - почти искренне - любовь к отнявшим свободу.

Главная библиотека поэзии