См. также:
К.Случевский
Страница автора:
стихи, статьи.
СТИХИЯ:
крупнейший архив
русской поэзии
Константин Случевский: Портрет на пушкинском фоне (Обозрение)
С.В. Сапожков
Тахо-Годи Е. КОНСТАНТИН СЛУЧЕВСКИЙ: ПОРТРЕТ НА ПУШКИНСКОМ ФОНЕ: Научное издание. - СПб.: Алетейя, 2000. - 391 с. - 1200 экз.Основу монографии Е. Тахо-Годи составляют ее кандидатская диссертация "К.К. Случевский и пушкинская традиция", защищенная в 1994 г., и ряд фундаментальных статей (в частности, "Данте и К.К. Случевский" в сборнике "Дантовские чтения-1995". М., 1996), опубликованных за последние несколько лет в различных журналах, в том числе и зарубежных (в парижском "Символе" за 1993 г. вышла статья "Владимир Соловьев и Константин Случевский. Пересечение судеб"). Во всех смыслах книга для автора получилась итоговая и вместе с тем первая. Для отечественного литературоведения это тоже первая монография, посвященная творчеству такого спорного и своеобразного поэта, как К.К. Случевский.
Монография - жанр, обязывающий исследователя к созданию более или менее цельной научной концепции и соответствующего инструментария. Одного "широкого охвата" материала (в данном случае - "всего творческого пути" Случевского) здесь явно недостаточно. Впрочем, как и объединения под одной книжной обложкой диссертации и написанных после нее статей, если, конечно, все они не вызрели из одного исходного "зерна". Вот и возникает вопрос: что же, в конце концов, пришло к читателю - механическая сумма написанных в разное время текстов, связанных между собой, что называется, "на живую нитку", или же органически сложившаяся монография с единым замыслом, содержащая логику творчества автора с весьма неоднозначной поэтической судьбой и репутацией?
Сначала - о замысле. Изначально он, несомненно, присутствует. Формирование основных констант поэтического мира Случевского Е. Тахо-Годи стремится увязать с этапными вехами освоения русской культурой наследия Пушкина. И на то есть, действительно, веские основания. Волею судеб Случевскому как литератору и государственному чиновнику весьма высокого ранга довелось принять участие в главных идеологических баталиях вокруг имени А.С. Пушкина, которые на протяжении полувека то и дело вспыхивали в общественно-литературной жизни России. Это писаревская "антипушкиниана"; торжества 1880 г. и триумфальная речь Ф.М. Достоевского; пятидесятилетие со дня смерти Пушкина и скандал вокруг суворинского издания сочинений поэта; пушкинский юбилей 1899 г. и деятельность Случевского как одного из организаторов праздника в Св. Горах; наконец, воскрешение традиции альманахов пушкинской поры в книгоиздательской практике старших символистов и участие в них Случевского. Сразу же необходимо констатировать: Е. Тахо-Годи удается, вводя в научный оборот неизвестные архивные документы творческой биографии Случевского, внести и новые, весьма значимые добавления в эту, казалось бы, хорошо изученную канву общероссийских пушкинских событий и дат. Впервые подробно прослежена дискуссия в журнале "Всемирная иллюстрация" за 1873-1875 гг. о проекте памятника Пушкину, причем аргументированный анализ позиции Случевского как редактора этого издания позволил Е. Тахо-Годи осветить совершенно ранее не исследованную и весьма любопытную роль этого еженедельника в подготовке пушкинских торжеств 1880 г., а также весьма тщательно выстроить гипотезу о принадлежности двух статей именно Случевскому (особенно убедительна, на наш взгляд, атрибуция статьи о проекте пушкинского памятника, выполненном М.О. Микешиным). Далее, весьма интересны (в аспекте отношения Случевского к будущей Пушкинской речи Достоевского) страницы о встречах Случевского и Достоевского в салоне Е.А. Штакеншнейдер, их совместном участии в пушкинских литературных вечерах, которые устраивались как в доме хозяйки салона, так и на мероприятиях Литфонда. Впервые полностью публикуются и комментируются письма А.А. Суворина-сына к Случевскому, проливающие свет на запутанный текстологический спор между А.С. Сувориным и П.О. Морозовым, возникший в связи с изданием обоими в 1887 г. собраний сочинений Пушкина.
Подробнейшим образом прослеживается и участие Случевского в пушкинских торжествах 1899 г. Е. Тахо-Годи целиком приводит основательно забытые стихотворения Случевского, во многом определявшие идеологическую атмосферу юбилейных торжеств. Но в центре внимания исследовательницы, безусловно, самое "знаковое" произведение Случевского той поры - пьеса "Поверженный Пушкин". Тщательно проанализированы споры вокруг пьесы в прижизненной критике, созвучность ее проблематики идеологическому контексту празднеств 1899 г. и, главное, переклички историософской концепции Случевского со взглядами на проблему "Россия и Европа" К. Леонтьева, Ф. Достоевского и Н. Данилевского. Е. Тахо-Годи находит веские аргументы в пользу соответствия замысла и сюжета пьесы Случевского целому ряду исторических предвидений Данилевского. Так, в отличие от Достоевского, мессианское призвание русской культуры и Пушкина как ее символа Случевский, последователь панславистской историософии Данилевского, усматривает уже не во "всемирной отзывчивости", не в растворении без остатка "русского духа" в духе евангельском и общечеловеческом, а, наоборот, в идее национальной великодержавности, в объединении всех славянских племен на почве именно русских и именно православных духовных интересов и ценностей. В результате реконструируются философские истоки нового важного идеологического поворота в жизни "пушкинского мифа" на культурном рубеже ХIХ-ХХ вв., что позволяет Е. Тахо-Годи скорректировать устоявшийся тезис о якобы полной государственной ангажированности праздника 1899 г. - тезис, проникший даже в современные авторитетные исследования, например в известную книгу М.И. Левитта "Литература и политика. Пушкинский праздник 1880 г." (она почему-то осталась не учтенной автором рецензируемой монографии). Другое дело, что советская государственная идеология впоследствии взяла на вооружение ряд панславистских тезисов пушкинского юбилея 1899 г. и, лишив их исконной историософской подкладки, перевела панславистскую доктрину "пушкинского мифа" в плоскость "пролетарского интернационализма", сделав Пушкина знаменем победившей мировой революции, ведомой, разумеется, уже русским пролетариатом.
Таково "внетекстовое", связанное с реконструкцией "внелитературного ряда" наполнение "пушкинского фона", на котором Е. Тахо-Годи пытается очертить контуры творческого портрета Случевского. По нашему мнению, исследование "внелитературного" аспекта "пушкинской традиции" в творческой биографии Случевского составляет самую продуктивную часть рецензируемой монографии. Могут возразить: не обедняет ли наше представление о самобытности таланта Случевского вычленение из его писательского наследия только текстов, связанных с пушкинской темой, ведь всякому, мало-мальски знакомому с этим наследием, понятно, что "пушкинские тексты" в нем составляют, за немногими исключениями, далеко не самую лучшую в творческом отношении часть и занимают в художественном мире Случевского периферийное место? Не будет ли такое вычленение во многом искусственным актом? Думаем, что нет. Ибо Е. Тахо-Годи интересует не просто сам по себе конкретный текст, а тот широкий "пушкинский фон", который составляет "затекст" исследуемого материала и помогает через, казалось бы, второстепенные произведения осмысливать весьма существенные факторы литературного развития. Немалую роль здесь играют текстологическое и источниковедческое чутье исследовательницы, ее любовь к архивным разысканиям, желание "разговорить" сухой документ или вводимый факт, выжать из них максимум полезной информации, избегая при этом погони за сенсациями и сохраняя сдержанность в выводах. Все это называется филологической культурой. Один пример в подтверждение сказанного. Вот Е. Тахо-Годи заново атрибутирует рассказ "Еще о Пушкине", который обычно приписывали кишиневскому приятелю поэта К.И. Прункулу. Теперь, после ее штудий, думаем, даже самые скептически настроенные пушкинисты согласятся, что автор - К. Случевский. Но дело, разумеется, не только в самом факте новой атрибуции, хотя и это немаловажно для современной пушкинистики. Дело в том, что установление подлинного авторства для Е. Тахо-Годи не самоцель, а лишь естественный результат описанной выше методологии исследования. Сначала она выясняет литературную среду, которая окружала Случевского в момент написания рассказа (1857). Затем анализируются круг пушкинских публикаций журнала ("Общезанимательный вестник"), где был помещен рассказ "Еще о Пушкине", их общее качество и достоверность. Далее определяется позиция самого журнала в борьбе эстетических идей 1850-х гг., в том числе и по "пушкинскому вопросу". В эту раму хорошо вписывается анализ самого рассказа, его текстологических особенностей и жанрово-композиционной структуры. Внимание к первым позволяет Е. Тахо-Годи установить с достаточной степенью достоверности фамилии кишиневских знакомых Пушкина, обозначенной в воспоминаниях Прункула только начальными и конечными буквами (например, "К.........ъ" - это не В.Т. Кок, как полагали прежде комментаторы, а скорее всего Корнилович). Внимание к жанровой природе помогает вскрыть диалогичную структуру конфликта: два современника и два взгляда на личность Пушкина. Первый (Прункула) - легковесный, "не способный увидеть в когда-то знакомом человеке великого поэта", и второй (Случевского) - взгляд прозорливого собеседника, "который уже понимает значимость Пушкина и стремится даже в самом обыденном факте из жизни замечательного поэта найти след проявления гениальной натуры". Данный исследовательский этюд о Случевском, собирателе устных рассказов о Пушкине, хорошо вписывается в литературную ситуацию 1850-х гг.: выход в свет в 1855 г. биографических материалов о Пушкине, собранных П.В. Анненковым, полемика В.П Горчакова с Прункулом и др. Прочитанная под углом воздействия "пушкинского фактора" отечественной литературы творческая биография Случевского помогает, во-первых, лучше понять логику творческого самоопределения писателя, а во-вторых, открыть с новой стороны и образ самого Пушкина, увиденный и понятый в движении и смене литературных эпох: от Тургенева до Вяч. Иванова.
Впрочем, параллельно с воссозданием литературного "затекста" Е. Тахо-Годи пытается анализировать пушкинскую традицию в творчестве Случевского и на уровне собственно словесного образа. В этой части удачи исследовательницы выглядят, по нашему мнению, скромнее и связаны в основном с выявлением пушкинских аллюзий и реминисценций в произведениях Случевского. Речь идет о мотивах "Пира во время чумы" в художественной структуре драматической сцены "Землетрясение" и "Рассказа-симфонии", а также о пародийном использовании мотива "Братьев-разбойников" в повести "Мой дядя" ("Пародируется не Пушкин и его поэма, а прямолинейность и простота романтического конфликта", с. 174). Правда, проблема цитатности поэзии Случевского ставится Е. Тахо-Годи без учета общего стилевого контекста поэзии 1880-1890-х гг. Вряд ли использование "чужого слова" в лирике конца века функционально адекватно тому же явлению в поэзии пушкинской поры! Не помогают здесь и ссылки на функцию цитат в поэзии Н.А. Некрасова, даже если эти ссылки подкреплены авторитетом Б.Я. Бухштаба. В приемах использования "чужого слова" Некрасов все же ближе к "пушкинской школе", чем Случевский. Очевидно, в данном случае гораздо продуктивнее были бы сопоставления стилей Случевского и Блока, уже со ссылкой на авторитетную статью З.Г. Минц о функции реминисценций в лирике Блока.
На наш взгляд, неправомерно приравнивать друг к другу и резкое, почти пародийное столкновение "поэтизмов" и "прозаизмов" в тех же "Коллежских асессорах" Случевского и гармоническое сближение "низкого" и "высокого" в пушкинской прозе. Достаточно сослаться на известные статьи Е.В. Ермиловой, если и не исчерпывающе, то весьма аргументированно решающие проблему "прозаизации" поэтического стиля Случевского.
Односторонним представляется и взятый автором книги на вооружение вывод Д. Бейли о том, что "Случевский почти совершенно поэт классических размеров" (с. 180). А это смотря каких! Как показывают новейшие исследования Т.В. Ковалевой (см. ее кандидатскую диссертацию 1994 г.), в метрическом репертуаре Случевского, например, доля дактилических размеров значительно превышает среднюю норму не только "пушкинской", но и "некрасовской" поры (соответственно в 2 и 1,5 раза), доля Я5, наоборот, значительно снижена (по количеству стихов - более чем в 4 раза), а употребление Я6 опять-таки в 2 раза выше и т.д. Кроме того, метрические показатели не могут быть единственными критериями суждений о соответствии или несоответствии стиха Случевского пушкинской традиции. Есть еще и ритмические показатели. А они тоже весьма противоречивы. Так, ритмика Я4 и Х4 у Случевского и поэтов пушкинской поры почти идентична, чего нельзя сказать о ритмике Х5 (у Случевского довольно слабый процент ударности 4-й стопы) или Я5 (повышена ударность второй и понижена ударность предпоследней стоп) и т.д.
Впрочем, ограничивать рамки исследования Е. Тахо-Годи собственно одним "пушкинским фоном" было бы непростительной ошибкой. По сути, творческая биография Случевского в книге понята как результат весьма сложного и прихотливого взаимодействия художественной индивидуальности поэта не с одной, а сразу с несколькими "традициями". К диалогу Случевского с Пушкиным подключены Лермонтов, Тургенев, Некрасов, Достоевский, Салтыков-Щедрин, Вл. Соловьев, Данте, Бальмонт, Брюсов, Мережковский, З. Гиппиус... В целом понятно, что "пушкинская традиция" в ХIХ веке не существует сама по себе, и, поставив вопрос о "влиянии" Пушкина на Случевского, Е. Тахо-Годи неизбежно пожелала выяснить "влияние" на Случевского тех, на кого в свою очередь повлиял и Пушкин, или тех, кто когда-то "повлиял" на Пушкина (например, Данте)... Эта "цепная реакция", похоже, приобрела в исследовании Е. Тахо-Годи значение программного методологического принципа. И вот хор "голосов" на глазах читателя неудержимо растет: на один "эхом" откликается сразу несколько! В. Одоевский, Гоголь, Н. Страхов, Д. Минаев, А. Плещеев, Н. Минский, С. Андреевский... Список можно долго продолжать. А необходимость продолжать, увы, существует, поскольку в книге допущена непростительная оплошность, а именно: отсутствие именного указателя! По сути, "пушкинский фон" для Е. Тахо-Годи - это вся классическая эпоха отечественной словесности, так или иначе порожденная гением Пушкина. Мы не хотим ни в коем случае поставить в упрек автору широкий диапазон исследования и обвинить его, так сказать, в "пушкинизме без берегов". Напротив: концептуально такой замысел заслуживает всяческой поддержки. Более того, некоторые сюжетные линии прочерчены в монографии не менее тщательно, чем собственно "пушкинская", и так же, как и она, отличаются профессиональной работой с архивными источниками и подробной прорисовкой историко-литературного фона. Нет никакой возможности останавливаться на этом подробно, отметим наиболее интересные сюжетные, точнее, "внесюжетные" линии: Случевский и Тургенев, Случевский и Вл. Соловьев, Случевский и Данте (превосходный анализ цикла "Загробных песен", после которого не включить это позднее произведение Случевского в новейшие издания его стихов, очевидно, уже нельзя), Случевский и Мережковские (особенно интересны приводимые Е. Тахо-Годи новые факты из цензурной истории создания журнала "Новый путь" и роли в этом процессе Случевского)... Мы недаром назвали вышеперечисленные линии исследования "внесюжетными". Ибо, как бы убедительно ни был прописан диалог Случевского со своим очередным литературным "визави", читателя книги не покидает недоуменный вопрос: "Позвольте, а при чем здесь Пушкин?!" Потому что реконструкция каждого такого диалога в конечном счете превращается в самодостаточный очерк, расширяющий наши представления о литературном окружении Случевского, о творческой истории его произведений и сборников стихов, различных издательских проектов (вроде "Пушкинского сборника" 1899 г. и альманаха "Денница", сатирического листка "Словцо"), дающий массу полезных сведений, в том числе библиографических, источниковедческих и краеведческих, из биографии поэта. Словом - о чем угодно, но только не о Пушкине как о центральной точке этой поистине необозримой литературной вселенной!
Так, например, в содержательном разделе, посвященном контактам Случевского с Владимиром Соловьевым, мы найдем свод самых разнообразных сведений: обстоятельства написания первой и всех последующих рецензий Вл. Соловьева на сочинения Случевского, воспоминания дочери Случевского о встречах двух поэтов, неизвестные экспромты Вл. Соловьева, хорошо известные стихотворения обоих поэтов, адресованные друг другу (заметим в скобках, что привычка полностью печатать много раз уже изданное, причем без всякой очевидной необходимости, странно свойственна автору монографии), опять-таки малоизвестные автографы-надписи на книгах обоих корреспондентов, наконец, факты участия Вл. Соловьева в "пятницах" Случевского и в альманахе "Денница"... А где же "пушкинский фон"? А "фон", действительно, присутствует здесь как исключительно "фон": упоминание о том, что первая рецензия Соловьева на прозу Случевского была написана в связи с представлением последней на соискание Пушкинской премии Академии Наук да констатация сходства названия альманаха Случевского, в котором участвовал Соловьев, с названием известного альманаха пушкинской поры "Денница". Вот, собственно, и вся "пушкинская традиция", связующая Вл. Соловьева и Случевского! А разделял ли, к примеру, Случевский концепцию скандальных статей Вл. Соловьева о Пушкине - об этом ничего не сказано, за вычетом довольно туманного замечания на с. 248, что "отрицательный" образ Пушкина в "Загробных песнях" Случевского явно навеян Вл. Соловьевым. Маловато будет!
Но, возможно, Е. Тахо-Годи придерживается той известной точки зрения, что исследователю важно лишь точно и корректно выстроить последовательность фактов и тогда, мол, они "умному читателю" скажут сами за себя? Попробуем проверить этот тезис. Итак, какой же "пушкинский миф" вычитывает "умный читатель" из книги Е. Тахо-Годи с ее безоговорочным доверием "правде факта"?
А вот какой. В рассказе "Еще о Пушкине" Случевский пытается "обелить" духовный облик поэта, ратует за то, чтобы недальновидные мемуаристы не сводили его к образу "гуляки праздного". В юбилейных произведениях 1899 г. ("Поверженном Пушкине" прежде всего) Случевский уже видит в Пушкине только символ великодержавного величия России - и ничего более. (По сути, это крайность противоположного свойства, имеющая мало общего с пушкинским мироощущением, но она почему-то без всяких оговорок одобрительно комментируется в монографии.) А через какие-то 2-3 года в "Загробных песнях" автор обрекает дух Пушкина на муки за "безнравственное" поведение в земной жизни. Почему произошел такой крутой поворот? Вл. Соловьев так радикально повлиял на Случевского? Но где доказательства? Почему, наконец, эти факты не сводятся вместе и не объясняются автором монографии? Однако недоумение "умного читателя", увы, этими наблюдениями не ограничивается. Вот на с. 180 его уверяют, что "Случевский почти совершенно поэт классических размеров". А вот на с. 373-375 приводят мнение С.А. Андреевского, что Случевский "первый растрепал романтический стих (а следовательно, и пушкинский стих. - С.С.) до полного пренебрежения к деталям". И тут же следует вывод, что Случевский, мол, не видел в этом ничего плохого, а лишь закономерную историческую логику в эволюции стиховых форм: "Конечно, пушкинской весною // Вторично, внукам, нам не жить..." (из стихотворения "Быть ли песне?"). Так кто в конце концов прав: Д. Бейли, С. Андреевский или сам Случевский? Ответа нет. Пойдем дальше. Вот на с. 218 следует вывод, что художественное сознание автора "Песен из Уголка" "вмещает целые миры", свободно сопрягает "образы из египетских и античных мифов, эпических поэм, рыцарских романов и сатирических рассказов эпохи Возрождения, Данте, Шекспира..." и т.д. А вот на с. 296 об авторе "Поверженного Пушкина" сообщается, что подобный протеизм принципиально ему чужд, ибо в пику "всемирной отзывчивости" русского гения не без помощи Данилевского Случевский утверждает концепцию его национальной исключительности. Получается, что в своем творчестве Случевский следует тому пушкинскому пафосу, который решительно отвергает в почти одновременно написанных им же "идеологических" произведениях. Где объяснение подобным "кричащим" противоречиям? Чтобы не утомлять других "умных читателей", - последний пример. Вот на с. 328 доказывается причастность художественного сознания Случевского к эстетике символа и сочувственно комментируется вывод К. Бальмонта из статьи "Русские поэты": Случевский принадлежит к "школе Фета", а не Пушкина, ибо приверженцы "школы Пушкина" относятся к видимому миру просто и непосредственно, более как наблюдатели, а для Случевского, автора "Неуловимого", "земная жизнь есть только ряд звеньев гигантской цепи". Однако на с. 376 не менее сочувственно, чем только что приведенный отзыв Бальмонта, цитируются диаметрально противоположные по смыслу слова из журнального некролога: "Случевский живее других затронул именно иррациональный элемент в поэзии Пушкина - элемент, который и до сих пор мало освещен критиками великого поэта". Так, наконец, препятствует или, наоборот, способствует "пушкинская традиция" движению художественного мира Случевского к символизму? "Преодолевал" он в себе "пушкинский", "созерцательный" элемент, сближаясь с символистами, или, наоборот, культивировал его и развивал? И вновь ответа нет.
Приводя эти несостыковки, касающиеся самого существа исследования, мы не хотим упрекнуть автора в недобросовестности или скороспелости ее труда. Мы лишь не хотим выполнять за автора ту работу, которую он должен делать сам. Найти, проверить, окружить широким контекстом, наконец, красиво подать тот или иной факт - это трудная, нужная и благородная задача любого историка литературы. Но коль ты претендуешь на концепцию (а автор рецензируемой монографии на нее претендует), то изволь уж если и не в основном тексте, то хотя бы в заключении расставить все точки над "i". Однако и здесь нашим ожиданиям не суждено сбыться. На месте "заключения" мы находим как будто извинительный заголовок - "вместо заключения": буквально полстранички общих фраз - и все. И где же, спрашивается, обещанный в предисловии "пушкинский миф" русской культуры, и какой вклад внес Случевский в его развитие? Как этот миф эволюционировал в творчестве поэта? Да и что такое "пушкинский миф" как понятие, когда он зарождается, кто его первые создатели и чем Случевский-"мифолог" от них отличается? Молчит автор, не дает ответа.
Смолчим и мы. В заключение укажем на несколько досадных пропусков, неточностей и ошибок.
Е. Тахо-Годи немало внимания уделяет "пятницам" Случевского, в частности той роли, которую сыграл этот кружок поэтов в формировании "пушкинской традиции" на рубеже веков. Вносится несколько новых, важных добавлений и уточнений в историю создания и функционирования сатирического листка "Словцо", исправляется ряд прежних ошибочных атрибуций, в том числе и автора настоящей рецензии, за что - большое спасибо. Однако мимо одного любопытного и не совсем ясного документа (скорее всего, известного Е. Тахо-Годи) она почему-то прошла. Это письмо "пятничника" А. Зарина Случевскому от 8 июня 1899 г. (ГИМ ОПИ. Ф. 359. Ед. хр. 71. Л. 5), извещающее своего патрона о каком-то конфликте поэтов "пятниц", присутствующих на торжествах в Св. Горах, с его устроителями, в том числе с Фаресовым и Кремлевым. Что это за конфликт, и не объясняется ли частично данным обстоятельством то иронично-злобное описание участия "пятничников" в пушкинском празднике, которое находим в книге А.И. Фаресова "А.С. Пушкин и чествование его памяти" (СПб., 1899)? Кстати говоря, анализируя саму речь и стихотворения Случевского, прозвучавшие на торжествах, Е. Тахо-Годи почему-то совершенно обходит молчанием выступления других "пятничников", например К. Льдова. В результате непонятно, в какой мере "пятницы" способствовали формированию того взгляда на Пушкина, который установился в творчестве Случевского на рубеже веков.
Указание на И. Аксакова как на возможный источник концепции статьи С. Андреевского "Вырождение рифмы" (с. 373) верно, но не мешало бы оговорить, что впервые на этот факт обратил внимание И.Ф. Романов в 1901 г. (Рцы [Романов И.Ф.]. Стихи новейшие как-то не нужны // Мир искусств. 1901. № 8). Там же можно найти во многом сходный комментарий.
На с. 344-345 приводится переписка между Брюсовым и Случевским по поводу желания последнего иметь у себя оттиск статьи Д. Волжанова "О форме стихотворений Случевского", опубликованной в № 28 еженедельника "Искусство" за 1883 г. Е. Тахо-Годи вслед за корреспондентами почему-то решила, что статья не закончена и что в еженедельнике было обещано продолжение. Между тем подобное заключение, вероятно, является плодом недоразумения. Вышеназванная статья Д. Садовникова (а именно его имя скрывается за псевдонимом Д. Волжанов) появилась в составе большого цикла под общим заглавием "Открытые письма по русской поэзии" и была восьмой по счету. Цикл построен таким образом, что каждая статья посвящена какому-то одному поэту (например, под № VI была опубликована статья "О поэзии А. Голенищева-Кутузова") или же одному произведению (VII статья называлась ""Поэт и гражданин" Некрасова") и мыслилась автором вполне композиционно завершенным текстом, не предполагающим никакого продолжения. В VIII статье Садовников написал именно о том, что обозначено в ее заглавии, т.е. о том, что одного, даже значительного, "содержания" без тщательной отделки "формы" недостаточно для создания художественно совершенной поэзии, и проиллюстрировал этот тезис разбором стихотворений Случевского. Возможно, конец статьи (попытка перейти к анализу "содержания") носит несколько скомканный характер, и это обстоятельство сбило с толку Случевского и Брюсова, однако сама проблема статьей была исчерпана и не предполагала никакого продолжения. Редакционная ремарка на этот счет в № 28 отсутствует.
На с. 348 и затем повторно на с. 353 Е. Тахо-Годи цитирует письмо Брюсова от 1902 г., якобы обращенное к Случевскому: "В Вас есть что-то Меевское, обязывающее Вас на правильные размеры, на условности, на стихи, а не на поэзию" и т.д. Письмо черновое. Адресат не указан и "вычисляется" комментаторами гипотетически - по содержанию письма. Автор монографии его цитирует по публикации М.Л. Мирзы-Авакян. Автограф же хранится в РГБ (Ф. 386. К. 72. Ед. хр. 34). Между тем в том же фонде (К. 69. Ед. хр. 26. Л. 31-32 об.) хранится черновой автограф письма Брюсова к К. Бальмонту от 1902 г., написанный, по-видимому, в апреле, в котором содержатся почти идентичные фразы. Кстати говоря, работники архива, полагая, что это разные варианты письма к одному и тому же лицу, оба черновика поместили по шифру К. 69. Ед. хр. 26 и сочли их, таким образом, адресованными не Случевскому, а Бальмонту. Не утверждено, что данное решение справедливо. Брюсов, как известно, мог использовать один и тот же текст в письмах к разным корреспондентам. Эти случаи хорошо известны и прокомментированы исследователями. Однако данный случай почему-то выпал из поля зрения публикаторов писем Брюсова и не был зафиксирован ни в статье М.Л. Мирзы-Авакян, ни авторами примечаний в известном издании "Валерий Брюсов и его корреспонденты" (ЛН. Т. 98. Кн. 1. М., 1991. С. 125-126). Прошел он и мимо внимания Е. Тахо-Годи, поверившей М.Л. Мирзе-Авакян на слово и посчитавшей черновик этого письма предназначенным именно Случевскому. Однако оснований для столь категоричной атрибуции нет. И текст письма к Бальмонту, и во многом аналогичный текст письма к Случевскому - черновики. Предназначалось ли письмо кому-то одному из двух возможных адресатов, или же его предполагалось отправить одновременно двум корреспондентам - большой вопрос, ибо все письма Брюсова к Бальмонту исчезли вместе с заграничным архивом последнего, а беловик брюсовского письма к Случевскому в известных нам отечественных фондах обнаружен не был. Возможно, такой беловик найден Е. Тахо-Годи, но тогда о находке, очевидно, стоило бы сообщить читателю. Коль такой информации не приводится, то цитировать, причем неоднократно, это письмо в качестве неопровержимого свидетельства размолвки Брюсова именно со Случевским все-таки без существенных оговорок нельзя.
Подведем итоги сказанному. Историк литературы получил чрезвычайно полезную и весьма трудоемкую по количеству и качеству усилий, затраченных автором на источниковедческие разыскания, книгу. Она содержит материалы первостепенной важности как для построения научной биографии Случевского, так и для решения целого комплекса историко-литературных проблем, относящихся к творчеству самых разных писателей ХIХ в. Но цельного исследования о жизни "пушкинского мифа" в отечественной культуре, рассмотренного сквозь призму творческой биографии Случевского, мы пока, к сожалению, не имеем.
Источник: Интернет-магазин "Новое Литературное Обозрение" .